…Вайнгартен, сказал Малянов. Да, мы говорим сейчас не об этом. Не только об этом – хотя, если быть до конца честными перед собой, и об этом тоже. Потому что это тоже существенно: кто из нас каким стать хотел и кто из нас каким стал.
…Малянов, сказал Вайнгартен. Ты хочешь стать святым – но жизнь тебе не позволит. Глухов мог бы, он один. Но у него не столь грандиозные запросы.
…Вайнгартен, сказал Малянов. Поверь, я вовсе не рвусь в святые. Я только не хочу стать инквизитором, как Фил, и проверять всех на святость, сам будучи уже не творцом, а ходячей плахой. В том числе и собственной. Я завидую тебе. Да, ты прав, перед Филом я всегда преклонялся – а тебе всегда завидовал. И сейчас – завидую особенно. Но я ничего не могу с собой поделать. Ради Ирки, ради Бобки – рад бы. Но не могу. Если я буду подогревать себя лишь мечтами о яхтах и островах, и деньгах, о чем там ты еще говорил… об инфаркте у конкурента… я хоть до посинения буду сидеть за письменным столом, но не выдумаю ни ревертазу, ни М-полости – ничего. Я так не умею. Наверное, я действительно отравлен. Мне нужно впереди что-то… что ты обозвал коммунизмом в шутку. Тогда голова начинает работать.
…Малянов, сказал Вайнгартен. Я сказал это не в шутку. Хватит грез. Они слишком дорого обходятся тем, кто грезит, – не говоря уже обо всех остальных. И в первую очередь – тем, кто рядом с теми, кто грезит. Чем прекраснее греза – тем больше крови. Сколько можно! Может, ты и прав, и нас действительно поколение за поколением, век за веком вбивают в животное царство, из которого мы все пытаемся выбраться, не можем мы в нем полноценно жить – но лучше жить неполноценно, чем не жить вовсе, пойми ты уже! Цели, цели! Да чем тебя, в конце концов, не устраивают простые цели? Ты не любишь моря? Не хочешь ходить под парусом? Врешь!
…Вайнгартен, сказал Малянов. Очень люблю. Очень хочу. Но чтобы раскочегарить мысли в башке, мне нужно слышать совсем иной зов. Я должен знать – хотя бы пока работаю, должен знать: то, что я сделаю, кому-то поможет. Не брюху чьему-то – душе чьей-то поможет! Ну я не знаю, почему!! Ну что мне делать!!
…Заткнуть уши, сказал Вайнгартен. И учиться работать без всякого зова. Вообще без всякого. В конце концов, чем уж ты такой особенный? Многие, очень многие в молодости мечтают слышать какой-нибудь не животный зов. Штурмовать сияющие вершины. Шагать к высоким целям. Испытывать лишь любовь, благодарность к друзьям и подругам, бескорыстную жажду знаний, гордое и смиренное желание помогать и прощать. Но быстро ломаются. Все. Из века в век, из поколение в поколение. Не было никого, кто бы не сломался. Никого.
…Если бы ты знал, как я устал, сказал Малянов. Мне надоело спорить. Всю жизнь я спорю и с самим собой, и с другими людьми. Но я устал именно сейчас, и именно о целях я не хочу спорить…
…Тогда не спорь, сказал Вайнгартен.
И тут Малянов вспомнил, кто не сломался.
Он даже дыхание потерял. Успел еще подумать: да как же мне это раньше в голову не пришло, да почему же я это Филу не сказал?.. И сразу сообразил, что, как и открытый им Бог, он и сам нуждался в овеществляющем созданную информацию разговоре, чтобы идти дальше – значит, все-таки снова, как и прежде, спасибо Филу. От одной этой мысли мир сразу перестал быть серым – ожесточенность растворилась, затеплилась благодарность.
Был по крайней мере один, кто не сломался – и навсегда утвердил за людьми божественное право выбирать чувства и цели не только из доступного протоплазме набора. И оставил такой след, такой знак, который перевесил миллион миллионов сломанных. Самоломанных.
Это опять было сродни озарению. Или откровению. Мысль работала четко и быстро, и то, что показалось бы еще секунду назад свалкой разрозненных фактов, посторонних и друг другу, и уж подавно самому Малянову с его заморочками, схлопнулось в густо замешанное единство, а потом полыхнуло долгой ослепительной вспышкой.
Конечно, должен существовать какой-то механизм отслеживания самопроизвольно возникающей здесь принципиально новой, эмоционально насыщенной информации и ее включения в общевселенский творческий процесс. Но лишь той, которая для единства не чужеродна, а, напротив, увеличивает силы, постоянно склеивающие воедино постоянно усугубляемую развитием чересполосицу разлетающегося мира.
Ох, ну конечно! А богословы головы ломали веками, листочки какие-то на одном стебельке придумывали в качестве поясняющего триединство образа… Впрочем, они ведь даже радио не знали.
Приемник, передатчик, средство передачи. Троица!
И сколько же, наверное, этих малых передатчиков, питающих громадный приемник… И среди животных, наверное, они тоже есть, не зря в каком-то из прозрений лев в раю возлежит рядом с агнцем. Как это я говорил сегодня, сам не понимая, насколько в точку попадаю: волчара, трусящий мимо беззащитной косули… Ап! Информационное включение! Жизнь вечная…
Малянов резко встал и вышел в большую комнату. Ирка и Бобка не спали – успокаиваясь помаленьку, сидели на диване и ворковали о чем-то вполголоса. Влажные волосы на голове у распаренного, умиротворенного Бобки торчали в стороны.
Малянов вклинился на диван между ними и осторожно обнял обоих за плечи. Легонько прижал к себе. Ирка – измотанная, со слипающимися глазами и руками, красными после стирки, – покосилась на него чуть удивленно: она давно отвыкла от таких нежностей.
– А ну-ка, ребята, – сказал Малянов. – Повторяйте за мной оба слаженным и восторженным хором: не хлебом единым! Не хлебом единым! Ну!
– Ты чего, пап? – обалдело и немного встревоженно спросил Бобка.