Долго приучались писать слово «Бог» с большой буквы. Бога теперь поминали всуе все, кому не лень, причем в переводах куда чаще, чем в оригиналах – а Малянов никак не мог преодолеть своей октябрятской закваски: дескать, если «бог», то еще куда ни шло, а уж ежели «Бог» – то явное мракобесие. В конце концов Ирка его перевоспитала совершенно убойным, вполне октябрятским доводом, от которого у любого попа, наверное, власы бы дыбом встали, возопил бы поп: «Пиши, как хошь, но не святотатствуй!» «В конце концов, – сказала Ирка, держа дымящуюся сигарету где-то повыше уха, – почему, скажем, Гога писать с прописной можно, а Бог – нельзя? Чем Гога лучше Бога? Ну зовут их так!»
В подстрочники теперь заглядывали, только если хотелось от души посмеяться. «Ну-ка, ну-ка, – вдруг говорила Ирка, отрываясь от иностранной странички, – а что нам тут знаток пишет?» Она, похоже, женской пресловутой интуицией чуяла, где можно набрести на особенно забавное безобразие, – и, порывшись несколько секунд в очередной неряшливой машинописи, с выражением зачитывала что-нибудь вроде: «Меня охватил невольный полусмешок. Из-под леса ясно слышались индивидуальные голоса собак и кошкоподобный кашель преследователя. Двигаясь на еще большей скорости, мой ум скользил по поверхности событий». С восторженным хохотом оба принимались воспроизводить все упомянутые звуки, при этом жестами изображая скользящий ум. Жесты иногда получались довольно неприличными, но, раз Бобка уже дрыхнет и не видит, они могли себе позволить почти по-стариковски поскабрезничать слегка; прошли, увы, прошли те времена, когда Ирка, чуть что, краснела до корней волос и прятала глаза.
Нахохотавшись всласть, вытерев проступившие в уголках глаз слезы, Ирка с неожиданно тяжелым вздохом страдальчески заключала: «Ох, ну и муть…» – и закуривала – но через секунду не выдерживала: «А вот еще перл, смотри! Корабли пришельцев, крейсируя между везде и всюду…» Дальше прочитать не удавалось, потому что оба начинали хохотать снова, и, давясь смехом и старательно грассируя, Малянов возглашал что-нибудь вроде: «Цар, а цар! Ты где? – Я здесь между тут!», или какую-нибудь иную подходящую к случаю реплику из еврейских анекдотов, которые во времена Ионы, семь геологических эпох назад, вдруг полюбил рассказывать Вайнгартен – видимо, как они сообразили много позже, наперекор судьбе тщась быть не евреем, а просто советским парнем. Они все учились тогда на третьем курсе, только на разных факультетах, а Израиль воевал с арабами… И анекдоты-то действительно, как правило, были смешными, и рассказывал их Валька, как правило, мастерски – если только не был сильно пьян, пьяный он делался занудным; и, скорее всего, он ни на волос не кривил душой, а действительно был, как и многие еврейские мальчики той поры, стопроцентным советским парнем и как умел демонстрировал презрение к тому, что, вместе со всем советским народом, искренне считал плохим.
Он и в аэропорту, наклонившись к уху Малянова и жарко дыша многодневным перегаром, – прощался он с Россией так, что жутко делалось, казалось, человек умереть решил, – вполголоса отмочил что-то отчаянно антисемитское и великолепно смешное, но Малянов не запомнил, к сожалению, потому что чуть не плакал; отмочил, отхлебнул напоследок и, помахав волосатой лапой, вместе со Светкой и детьми убыл в Тель-Авив.
«А вот еще перл, слушай сюда! – восклицала Ирка, отсмеявшись и оббив о край пепельницы длинный мышиный хвост пепла с сигареты. И с выражением произносила: – Она волновалась, ждала, не верила… За обедом она наспех проглотила лишь несколько ложек!» – «Поутру, после первой ночи любви, из сортира долго доносилось ритмичное позвякивание», – уже от себя подхватывал Малянов. И они опять долго смеялись.
Потом организующее мужское начало брало верх. «Ладно, все, – говорил Малянов. – Надо работать». – «Надо так надо, – уныло отвечала Ирка, давя окурок посреди трухи предыдущих. – Работа делает свободным… Честное слово, лучше тачку в концлагере катать, чем перелопачивать эту муть». – «Читают… – неопределенно говорил Малянов. – И, знаешь, не гневи Бога. Сидишь чистенькая, свет горит пока, и вода из крана пока течет, что еще нужно?» – «…Чтобы спокойно встретить старость…» – добавляла Ирка из «Белого солнца пустыни». «Масло в холодильнике есть», – забивал Малянов последний гвоздь.
Это были еще цветочки. Ягодки начались, когда им стали очень по знакомству предлагать – а они, естественно, не отказывались, только спать становилось уже совсем некогда – тексты с совершенно им неизвестных языков. Например, с корейского. Баксы, блин. «Ну я не могу больше, – рыдающим голосом говорила Ирка. – Давай откажемся!» – «Спокуха на фэйсе! – бодро отвечал сидящий за машинкой Малянов. – Жрать хочешь? Бобке кроссовки нужны? Диктуй, шалава!» – «Диктовать? – язвительно переспрашивала Ирка, закуривая. – Пожалуйста! С удовольствием! – затягивалась. – Его голос стал объемнее, чем его мысль, и от этого немного странно сотрясался воздух в комнате. Только его глаза, не видные сквозь гнусное пространство, имели неописуемое выражение. Хоть и страдая немного, но с задорным выражением лица он продолжал: „Подумай о товарищах, с рассвета до заката работающих, пачкая кофем станки! Подумай об их бледных лицах, собранных на пыльных рабочих местах и работающих, как мулы!“ – „Ё!.. – озадаченно икал Малянов, но вовремя осекался. – Что, так и написано?“ – „Так и написано“. – „Кофем?“ – „Кофем!“ – „Какое гнусное пространство…“ – задумчиво произносил Малянов, и вдруг, посмотрев друг на друга, они начинали дико хохотать. Буквально ржать, едва не валясь со стульев. „Может… – всхлипывая, выдавливала Ирка, – может… испачканный кофем станок… это у них, в Сеуле… предел нищеты?“